Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я,
быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Деревня, где скучал Евгений,
Была прелестный уголок;
Там друг невинных наслаждений
Благословить бы небо
мог.
Господский дом уединенный,
Горой от ветров огражденный,
Стоял над речкою. Вдали
Пред ним пестрели и цвели
Луга и нивы золотые,
Мелькали сёлы; здесь и там
Стада бродили по лугам,
И сени расширял густые
Огромный, запущенный сад,
Приют задумчивых дриад.
Как рано
мог он лицемерить,
Таить надежду, ревновать,
Разуверять, заставить верить,
Казаться мрачным, изнывать,
Являться гордым и послушным,
Внимательным иль равнодушным!
Как томно
был он молчалив,
Как пламенно красноречив,
В сердечных письмах как небрежен!
Одним дыша, одно любя,
Как он умел забыть себя!
Как взор его
был быстр и нежен,
Стыдлив и дерзок, а порой
Блистал послушною слезой!
Быть может, это всё пустое,
Обман неопытной души!
Конечно, не один Евгений
Смятенье Тани видеть
мог;
Но целью взоров и суждений
В то время жирный
был пирог
(К несчастию, пересоленный);
Да вот в бутылке засмоленной,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
Но, получив посланье Тани,
Онегин живо тронут
был:
Язык девических мечтаний
В нем думы роем возмутил;
И вспомнил он Татьяны милой
И бледный цвет, и вид унылый;
И в сладостный, безгрешный сон
Душою погрузился он.
Быть может, чувствий пыл старинный
Им на минуту овладел;
Но обмануть он не хотел
Доверчивость души невинной.
Теперь мы в сад перелетим,
Где встретилась Татьяна с ним.
Полились целые потоки расспросов, допросов, выговоров, угроз, упреков, увещаний, так что девушка бросилась в слезы, рыдала и не
могла понять ни одного слова; швейцару дан
был строжайший приказ не принимать ни в какое время и ни под каким видом Чичикова.
Ибо к чести героя нашего нужно сказать, что сердце у него
было сострадательно и он не
мог никак удержаться, чтобы не подать бедному человеку медного гроша.
Запустить так имение, которое
могло бы приносить по малой мере пятьдесят тысяч годового доходу!» И, не
будучи в силах удержать справедливого негодования, повторял он: «Решительно скотина!» Не раз посреди таких прогулок приходило ему на мысль сделаться когда-нибудь самому, — то
есть, разумеется, не теперь, но после, когда обделается главное дело и
будут средства в руках, — сделаться самому мирным владельцем подобного поместья.
Эти «скромности» скрывали напереди и сзади то, что уже не
могло нанести гибели человеку, а между тем заставляли подозревать, что там-то именно и
была самая погибель.
Уже несколько минут стоял Плюшкин, не говоря ни слова, а Чичиков все еще не
мог начать разговора, развлеченный как видом самого хозяина, так и всего того, что
было в его комнате.
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково мое
было положение, когда я услышала это. «И теперь, — говорит Коробочка, — я не знаю, говорит, что мне делать. Заставил, говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я, говорит, неопытная беспомощная вдова, я ничего не знаю…» Так вот происшествия! Но только если бы вы
могли сколько-нибудь себе представить, как я вся перетревожилась.
Впрочем, как читатель
может смекнуть и сам, Чичикову не тяжело
было в этом сознаться, тем более что вряд ли у него
был когда-либо какой дядя.
При всем том он, однако ж, не
мог скрыть своей радости и пожелал всяких утешений не только ему, но даже и деткам его, не спросив,
были ли они у него или нет.
Прежде он не хотел вступать ни в какие сношения с ними, потому что
был не более как простой пешкой, стало
быть, немного получил бы; но теперь… теперь совсем другое дело: он
мог предложить какие угодно условия.
На другой день до того объелись гости, что Платонов уже не
мог ехать верхом; жеребец
был отправлен с конюхом Петуха. Они сели в коляску. Мордатый пес лениво пошел за коляской: он тоже объелся.
Уже начинал
было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало, не
мог не вскрикнуть: «Мать ты моя пресвятая! какой же я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
— Не
могу. Мне крайняя надобность
быть дома, — сказал Костанжогло, простился, сел и уехал на своих пролетках.
Самосвистов явился в качестве распорядителя: выбранил поставленных часовых за то, что небдительно смотрели, приказал приставить еще лишних солдат для усиленья присмотра, взял не только шкатулку, но отобрал даже все такие бумаги, которые
могли бы чем-нибудь компрометировать Чичикова; связал все это вместе, запечатал и повелел самому солдату отнести немедленно к самому Чичикову, в виде необходимых ночных и спальных вещей, так что Чичиков, вместе с бумагами, получил даже и все теплое, что нужно
было для покрытия бренного его тела.
На вопрос, точно ли Чичиков имел намерение увезти губернаторскую дочку и правда ли, что он сам взялся помогать и участвовать в этом деле, Ноздрев отвечал, что помогал и что если бы не он, то не вышло бы ничего, — тут он и спохватился
было, видя, что солгал вовсе напрасно и
мог таким образом накликать на себя беду, но языка никак уже не
мог придержать.
То и другое
было причиною, что они не
могли выбраться из проселков раньше полудня.
— Ты
можешь себе говорить, что хочешь, а я тебе говорю, что и десяти не
выпьешь.
И труды, и старания, и бессонные ночи вознаграждались ему изобильно, если дело наконец начинало перед ним объясняться, сокровенные причины обнаруживаться, и он чувствовал, что
может передать его все в немногих словах, отчетливо и ясно, так что всякому
будет очевидно и понятно.
Как в просвещенной Европе, так и в просвещенной России
есть теперь весьма много почтенных людей, которые без того не
могут покушать в трактире, чтоб не поговорить с слугою, а иногда даже забавно пошутить над ним.
— Впрочем, Петр Петрович, — сказал гость, усмехнувшись, —
могу вас утешить тем, что ничего не
ел за обедом: совсем нет аппетита.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо
был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не
могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз
мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его; в душе его
могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны
были торжествовать… Я хотел дать себе полное право не щадить его, если бы судьба меня помиловала. Кто не заключал таких условий с своею совестью?
Занавес
был не совсем задернут, и я
мог бросить любопытный взгляд во внутренность комнаты.
К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не
были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы
были все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только не
мог разобрать, что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз
мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем
была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не
может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма
есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
— Объясните ваши условия, — сказал он, — и все, что я
могу для вас сделать, то
будьте уверены…
— Я обернулся к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего что
было мочи…
Стали разъезжаться. Сажая княжну в карету, я быстро прижал ее маленькую ручку к губам своим.
Было темно, и никто не
мог этого видеть.
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я
был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге; следовательно, не
могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
Я, говориль, на вас большой сатир гедрюкт
будет, потому я во всех газет
могу про вас все сочиниль.
— Я, знаете, человек холостой, этак несветский и неизвестный, и к тому же законченный человек, закоченелый человек-с, в семя пошел и… и… и заметили ль вы, Родион Романович, что у нас, то
есть у нас в России-с, и всего более в наших петербургских кружках, если два умные человека, не слишком еще между собою знакомые, но, так сказать, взаимно друг друга уважающие, вот как мы теперь с вами-с, сойдутся вместе, то целых полчаса никак не
могут найти темы для разговора, — коченеют друг перед другом, сидят и взаимно конфузятся.
Разумихин
был еще тем замечателен, что никакие неудачи его никогда не смущали и никакие дурные обстоятельства, казалось, не
могли придавить его.
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь стойте, здесь
есть одна квартира, в этом же доме, от тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки. Вот на первый раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное,
можете все трое вместе жить, и Родя с вами… Да куда ж ты, Родя?
Он глубоко задумался о том: «каким же это процессом
может так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится! А что ж, почему ж и нет? Конечно, так и должно
быть. Разве двадцать лет беспрерывного гнета не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же жить после этого, зачем я иду теперь, когда сам знаю, что все это
будет именно так, как по книге, а не иначе!»
— Да как же это?
Быть не
может, чтобы так! — в недоумении бормотал Разумихин.
— Да как же, вот этого бедного Миколку вы ведь как, должно
быть, терзали и мучили, психологически-то, на свой манер, покамест он не сознался; день и ночь, должно
быть, доказывали ему: «ты убийца, ты убийца…», — ну, а теперь, как он уж сознался, вы его опять по косточкам разминать начнете: «Врешь, дескать, не ты убийца! Не
мог ты им
быть! Не свои ты слова говоришь!» Ну, так как же после этого должность не комическая?
Но кончилось все катастрофой, вам уже известною, и сами
можете судить, до какого бешенства
мог я дойти, узнав, что Марфа Петровна достала тогда этого подлейшего приказного, Лужина, и чуть не смастерила свадьбу, — что, в сущности,
было бы то же самое, что и я предлагал.
«Действительно, я у Разумихина недавно еще хотел
было работы просить, чтоб он мне или уроки достал, или что-нибудь… — додумывался Раскольников, — но чем теперь-то он мне
может помочь? Положим, уроки достанет, положим, даже последнею копейкой поделится, если
есть у него копейка, так что можно даже и сапоги купить, и костюм поправить, чтобы на уроки ходить… гм… Ну, а дальше? На пятаки-то что ж я сделаю? Мне разве того теперь надобно? Право, смешно, что я пошел к Разумихину…»
— То
есть не то чтобы… видишь, в последнее время, вот как ты заболел, мне часто и много приходилось об тебе поминать… Ну, он слушал… и как узнал, что ты по юридическому и кончить курса не
можешь, по обстоятельствам, то сказал: «Как жаль!» Я и заключил… то
есть все это вместе, не одно ведь это; вчера Заметов… Видишь, Родя, я тебе что-то вчера болтал в пьяном виде, как домой-то шли… так я, брат, боюсь, чтоб ты не преувеличил, видишь…
Нет, нет,
быть того не
может! — восклицал он, как давеча Соня, — нет, от канавы удерживала ее до сих пор мысль о грехе, и они, те…
А вы — другая статья: вам бог жизнь приготовил (а кто знает,
может, и у вас так только дымом пройдет, ничего не
будет).
— Да как же
мог ты выйти, коли не в бреду? — разгорячился вдруг Разумихин. — Зачем вышел? Для чего?.. И почему именно тайком? Ну
был ли в тебе тогда здравый смысл? Теперь, когда вся опасность прошла, я уж прямо тебе говорю!
Спастись во всем мире
могли только несколько человек, это
были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса.